— Теперь-то похуже он стал, мой Иваша, обносился... не король. Годы-то туды идут, милая, а не сюды!

Поля помолчала.

— Скажите, он носил когда-нибудь очки... золотые?

— Никогда. У нас, у Вихровых, все и без стекла глазастые, а к чему тебе?

— Так, воспоминание одно... Это он сам рамочку выпиливал? — отходя, спросила Поля.

Таиска правильно поняла, что её вопрос выражал лишь степень её замешательства. Нет, рамочку мастерил сынок Ивана Матвеича, Серёжа, появившийся в их семье вскоре после Леночкина отъезда. По отзывам горбатенькой, это был славный паренек, одногодок Поле; он и занимал теперь угловую, бывшую детскую Вихровых.

Вот так же весной бывает на речной пойме, когда после спада вешних вод клочками проступают в разливе знакомые полуобсохшие островки. Постепенно, по каким-то ускользающим признакам, Поля узнавала отцовскую квартиру. Одну из полок сверху донизу занимала коллекция разнопородных, с продольными и торцовыми шлифами древесных брусков, вначале принятая Полей тоже за книги. В сущности, то и были книги о почвах и климатах земли, только очень емкие и лишь ученому доступные для прочтения. И как полтора часа назад паровозный гудок, теперь запах сухой древесины повел Полю назад, в детство. Обострившимся зрением она глядела сквозь холщовую, свисавшую до полу карту советских лесов и видела за ней, без красок, как во сне, другую комнату, потемней и поменьше... и там, на чем-то пушистей травы, она сама воздвигает башенки из деревянных кирпичиков.

— Здесь дверь должна находиться, за картой... можно мне туда? — с внезапным речевым затруднением спросила Поля.

— И верно, угадала, быстроглазая ты моя, — обрадовалась Таиска. — В твою-то пору там спаленка ихняя помещалася, родителей твоих... нынче её садоводу Дидякину отдали с семейством. Ничего, человек бесшумный, непьющий — вроде Ивана, покладистый. — Она размашисто оправила платок и вздохнула. — Раздумаешься этак-то... жить бы им вместе годков тыщу, пока очей в одночасье не закроют, а вишь как обернулося!

Следовало ждать, что сейчас тетка приподымет последний пласт памяти и покажет родительскую тайну, пахнущую запретным тленом. Поле стало тошно и жутко, она потянулась за шляпкой. Напрасно уговаривала её Таиска посидеть до отца, посмотреть забытые Леночкины вещи, заботливо сбереженные ею для законной наследницы. Вниз по лестнице спускалась через ступеньку; запыхавшаяся Таиска догнала племянницу на улице, чтобы отдать забытые свертки.

— Ты уж навести нас ещё хоть разок, девонька, — просительно шепнула она напоследок. — То-то праздник ему будет, старику!

— Непременно, вот устроюсь немножко и прибегу... — кивала Поля с решимостью не возвращаться на это место никогда.

4

Домой Поля отправилась пешком, чтобы выветрить из себя жестокую путаницу чувств и догадок; на полдороге её, обессилевшую, подхватило метро. Потом она шла по той же улице Веселых, как она мысленно окрестила её в ещё не написанном письме к матери, но теперь люди ей попадались только пожилые, озабоченные, с глазами, устремленными в себя. Поля так устала, что на обследованье факира вовсе не оставалось ни охоты, ни сил.

Варе она ни словом не обмолвилась про свое путешествие в детство, — просто ей захотелось совершить кое-какие последние шалости, ещё допустимые сегодня и уже предосудительные завтра.

После обеда занялись разбором Полиных покупок, и Варя лишь головой покачивала на причуды младшей сестренки, всего на полдня оставленной без присмотра.

— Мне просто плакать хочется, глядя на тебя, Полька! Среди лета варежки зачем-то приобрела... ну ладно, зимой их может и не оказаться в продаже. Я даже согласна простить тебе эти детские кастрюльки, — они... приятные. Но куда тебе столько мыла? И потом... ты что, миллионерша, самое дорогое покупать?

— Мне, знаешь, оно так по цвету понравилось! — подкупающе улыбнулась Поля. — Посмотри, какая чудесная гамма получается...

— Отказываюсь понимать. А ландышевые капли... разве ты больна?

— Видишь ли... У них такое красивое названье!

— Пора тебе за ум взяться, Поля... Как-никак ты уже наполовину студентка, — рассудительно выговаривала Варя. — Ну, подумай, кто порешится такому легкомысленному существу поручать стройку жилого дома! Теперь объясни по крайней мере, как ты намерена применить в своей будущей деятельности купленный тобою словарь итальянского языка?

— Ну, знаешь ли! — не на шутку вспылила Поля — Жизнь широка, и никому пока не известно, что ему пригодится впоследствии. Да ты сама-то можешь предвидеть, что тебе самой потребуется через полгода? А вдруг меня пошлют, скажем, во Флоренцию, для изучения архитектуры... что я буду делать там без языка?

О, разумеется, все это можно было достать и у себя, в лошкаревском кооперативе, но там у товаров не было оттенков московской новизны, и все они слегка припахивали сыромятной кожей либо керосинцем.

— Кстати, телеграмм мне не было? — с деланным равнодушием спросила Поля.

Их оказалось шесть, и в одной, кроме Павла Арефьича, расписались все ближайшие соседи со псом Балуем в самом конце, две — от подруг, четвертая — своя; от мамы имелась отдельная. Шестая, самая сдержанная, всего в три слова, пришла из Казани, и, судя по цифрам в уголке, отправлена она была в тот же час, когда и Поля стояла у телеграфного окошка. Все поздравляли её со вступлением в совершеннолетие, и Поля зажмурилась от счастья: отлично жить на свете, когда ты в нем не одна. И как смешно, что мамочка перед отъездом пугала её ужасами столичного существованья...

— Дуется несчастный Родиошка, всего на три слова расщедрился!.. На всякий случай я ему все же напомнила телеграммой про день рождения, чтоб не забывался. Неизвестно, как там дальше сложится, но пока парадом командую я... — И, обхватив подружку, Поля закружилась с нею, насколько это было возможно в тесном проходе между кроватью и столом.

То был неповторимый вечер, каждая подробность его представлялась впоследствии клочком драгоценного сновидения. А так как нельзя в такой праздник обойтись без гостей, Варя постучала соседке, и попозже, уложив внучку, та зашла поздравить Полю с новосельем.

Втроем, не зажигая света, они пили чай с вареньем, черешней, засахаренными орехами и, когда было обсуждено все, от покроя новых платьев до событий в Западной Европе, сидели молча, глядя на Полин букет, подсвеченный отблесками закатных облаков.

Наталья Сергеевна ушла поздно; перед сном Варя поделилась вполголоса скудными сведениями о своей соседке. Жильцы дома в обиходе между собою звали её дамой треф: седые волосы, валиком уложенные на голове, оставляли впечатление короны. Она и её внучка были единственные, уцелевшие из когда-то обширной семейной колоды. Догадывались, что она не легко расплатилась за легкость прежней жизни, но никто не слышал от нее жалоб, даже когда месяца два назад в уличной катастрофе погибла её дочь, секретарь в одном лесонаучном учреждении; по слухам, бабушке с Зоенькой предстояло выселенье из ведомственного дома... В общем, Варя почти ничего о ней не знала.

— Наверно, она была красива в молодости, — вслух подумала Поля уже в кровати.

— Да... — откликнулась Варя, глядя в синюю пропасть за балконной дверью. — Кстати... мне писали, что Коля Бобрынин женился. Это правда?

— Еще прошлой осенью! Ему давно нравилась Нина Цыпленкова. И занятно... года два назад мы играли в желанья, и он написал мне в записке, что хотел бы иметь сердце из нержавеющей стали, хвастун! А на поверку бросил ученье, комсомол и в церкви с Нинкой венчался. Да ещё Родиона в шафера приглашал... ты понимаешь, наглость какая?!

— Ну, видишь ли, всякое случается с людьми, — откликнулась Варя и зевнула, и Поля поняла, что это фальшивый зевок. — Завтра много дел, давай спать.

Они ещё долго лежали без сна и молчали, каждая о своем. За балконом пошелестел теплый ночной дождик. Перед Полей плыли потускневшие лица и события дня. Видения распадались тотчас по возникновении, и дольше всех держался в памяти паренек с вокзала. О, повторись её приезд ещё раз, теперь она проучила бы чумазого цыганенка за непрошеное покровительство! Она прогнала его, и на смену тотчас пришёл Родион. Украдкой они поднялись на чердачишко, и потом он стал читать ей новые стихи, написанные уже после Полиного отъезда, чуть нараспев и прислушиваясь в паузах, не идет ли кто, потому что свою прикосновенность к поэзии считал слабостью, недостойной не только математика, но и любой мыслящей личности.