— Еще успеешь, бабушка... но раньше своего сроку ничего на свете не случается, — непослушным языком, простонародной интонацией откликалась Поля, борясь с дремотой, потому что успела пропитаться сытным домашним теплом... и глядела, глядела, как тень от зыбки, подвешенной на жерди, усыпляюще качается над головою лежавшего у стенки старика. — Прихворнул, знать, дедушка-то... или так, отдохнуть прилег?

Она сидела как раз в его подшитых валенках, с его овчиной на плечах, радуясь, как высшему благу на свете, и керосиновому моргасику на столе, и душному теплу первобытного жилья. Ответа Поля не расслышала; щеки у нее пылали и безудержно клонило в сон, как ни поднимал её с места Осьминов.

— Ступай же, пока не утихло... а то ещё шарить почнут, — шепнул он старухиным голосом Поле на ухо.

Поля поднялась и ладонями, всухую, отерла лицо, словно умывалась.

— Непременно к тебе заеду, бабушка, когда все кончится... если доживу! — И попросила каких-нибудь бахилок в дорогу.

Старуха ничего не позволила ей снять с себя из подаренной одежды.

— Ему боле не понадобится, старику моему, уж на отходе он, — доверительно пояснила она. — Все на лесные работы гоняли, а много ли протянешь на одной-то баланде! Сперва глаза у него на нервной, вишь, почве загноились, а там и в ноги перекинулось. Ничего, наше дожито... Ты на шастыревский проселок-то не сворачивай, там ерманцы сено берут. А лучше иди все прямичком, по автобану, на волю божию. Эх ты, вояка наша сирая! — И оттого, что больше нечем было снабдить в дорогу, покрестила её разочка два. — Ну, ступай своей дорогой... да шейку-то береги, былиночка моя!

Палящим зноем повеяло на Полю от этих слов, и ей ясно представилось, как с годами ненаписанная книга о её лошкаревском походе неминуемо станет сокращаться сперва до размера страницы, абзаца, потом единственной строки — про это последнее напутствие родины. Буря ещё бушевала, где-то в глубине бора доламывала вражеское железо. Местные зенитки молчали, работа подходила к концу. Любой на Полином месте различил бы в торжествующем ворковании моторов: «Иди, мол, иди по своим неотложным государственным делам, Поля Вихрова... Иди и не страшись, если иной раз и просвистит над головой, потому что это наше, твое свистит... Иди и не оглядывайся, а уж мы пока подзадержим их на часок».

Синяя мгла висела впереди, и ни зарева в ней, ни фар запоздалых автомашин — ничего там не было. Робкие вначале, разгорались звезды на ветру, и видно было порой, как поднявшийся вихрь клонит на сторону их колючее синее пламя. Поля вспомнила неоднократное, в стихах, утверждение Родиона, что самые крупные звезды светят не в пустынях, не в Арктике, а у них, на Енге.

5

Последние километры дались всего трудней; порой дремала на ходу, безразличная к подстерегавшим её опасностям. Из-за частых остановок и выжиданий Поля к своей цели подошла лишь на исходе следующего дня. Как ни шатало её от голода и утомленья, пришлось долго мерзнуть за снежным сугробом в ожидании оказии, а солнце тем временем опускалось за городок. Он лежал весь как на ладони, под горой, и хоть прибавилось морозца к вечеру, не виднелось над ним синеватых на закате, соблазнительных для путника дымков. По счастью, мобилизованные жители возвращались с окопных работ — каждый нес по снопу из необмолоченных с осени, иные по три, кто посмелей. Когда растянувшееся шествие поравнялось с канавой, Поля пристроилась сзади. Она предложила одной тетеньке разделить её ношу; так бедный сноп с остекленевшими колосками послужил Поле пропуском в глазах немецких часовых.

Городок проглядывался насквозь по главной улице, в дальнем его конце догорала вечерняя зорька. Близилось наступленье комендантского часа и новых Полиных несчастий вместе с ним. Ни души не попалось на пути, ни огня за ставнями, словно в успокоение немецкой комендатуры, что все ещё уцелевшее смирилось, затихло и, во всяком случае, не имеет прямого касательства к жизни. Брела из последних сил, еле различая на углах таблички переименованных улиц. Небо совсем гасло на западе, когда проспект Великой Германии отыскался наконец. Раньше это была веселая, вся в садах Пушкинская, по которой Поля пробежала бессчетное число раз, направляясь в школу; сейчас, обточенная пожаром, пустая и длинная, она казалась брошенной навзничь шахтой. Адрес указанной Осьминовым явки и номер дома подозрительно совпадали с местом постоянного Полина жительства. Было дико входить в знакомый дворик с предосторожностями и в окно собственной комнатки стучаться не прежде, чем удостоверилась, справа ли там стоит фуксия, год назад ею же, Полей, посаженная в консервной банке.

Впустила неизвестная Поле женщина. Неприязненно, кутаясь в рваный платок, она выслушала желание Поли повидать сапожника и провела в охолодавшую к ночи столовую: при этом она пронзительно покричала кому-то в коридор, что не нанималась отпирать дверей всяким ночным залетным пташкам. Ссутулясь и при коптилке тачал сапог седой человек в очках и с запущенной бородкой; у Поли осталось ощущенье, что он присел к верстаку всего за минуту до её прихода. Ничто там не противоречило логике военного существования, и вместе с тем все было до крайности непривычно, в особенности добротный, цельной кожи чемодан на полу и без крышки, уже располосованной на подошву. Не разгибаясь, налегая на нож, сапожник дикими глазами взглянул на Полю поверх очков Это был он, Павел Арефьич, только такой весь, словно десять каторжных лет протекло со времени Полиных проводов в Москву. Что-то метнулось в его лице, злое, острое, измученное, совсем не радость свиданья.

— Чего надо? — спросил он, хоть и не мог не узнать с первого взгляда; потом прибавил, не подымая головы, что из-за перегрузки ничего в починку не берет.

Поля стояла, настолько смущенная черствостью встречи, что хотелось заплакать от обиды. С клубком в горле, она все же решилась сказать ему, что хотела бы заказать к Новому году вечерние туфельки на лосевой подошве. И тотчас же, как и предупреждал Осьминов при расставанье, Павел Арефьич отвечал, что лосевую рассчитывает получить не раньше будущей весны. Оба помолчали, давая друг другу время привыкнуть к новизне их отношений. Все ещё не раздеваясь, Поля передала ему поручение Осьминова и затверженные цифры, смысла которых не понимала сама. Как и надо было ожидать, молчание лошкаревской группы объяснялось гибелью радиста, застигнутого на передаче. В порядке отчета Павел Арефьич сообщил также, что, по дошедшим слухам и отсутствию последствий для товарищей, умер он хорошо.

Поле показалось, что этот умный и смелый человек если не оправдывается, то все же несколько робеет перед нею, девчонкой, посланницей с Большой земли. Впрочем, он не спросил о здоровье, не обласкал, как бывало раньше, да и сам ни на что не пожаловался, а только заглянул в красные от бессонницы Полины глаза, помог раздеться, посадил возле нетопленной печки.

— Ну, здравствуй теперь. Зачем пришла, я сразу догадался по маскараду твоему, а вот как проскользнула сюда, не пойму... — неопределенно приступил он и сжал в ладонях её сухие, потрескавшиеся руки, чтобы в трепетном их биенье различить контрольный пароль. — Хочешь есть?.. нет?.. Ну, тогда докладывай свои мытарства, странница.

— Может, поспать мне хоть часок? — заикнулась Поля, то и дело поникая от утомления. — А то просто голова у меня, Павел Арефьич, отымается.

— Потерпи, мы с тобой люди военные. Мне надо теперь же знать, что случилось с тобой в дороге. Видишь ли, этот Шиханов Ям стал могилою многих, твоих ближайших друзей в том числе.

Было что-то бесконечно лестное в настойчивости, с какой Павел Арефьич пренебрег её жалобой: теперь она была настоящим, без всяких скидок, солдатом. Павел Арефьич слушал, покачивая головой, но почему-то, едва добралась до выстрела старосты, выпустил её руки; по своему характеру он не склонен был верить чудесам.

— Жутко вы здесь живете, — растерянно сказала Поля после паузы. — Я это к тому, что седины-то сколько у вас... едва признала сзади!