При звуке чужих шагов старик приподнялся на локтях и вглядывался в мерцающую полутьму перед собою с той напряженной пристальностью, какой обозначается наступление слепоты.

— Докладает шешнадцатого обхода лесник Лисагонов Миней... — начал было он, обращаясь к огню, который ещё достигал кое-как его сознанья, и замолк, потому что докладывать ему, в сущности, было не о чем.

Он очень старался вернуть себе прежнюю выправку, и гостю пришлось применить усилие, чтобы смирить его служебное рвенье.

— Лежи, Миней, лежи. Никакой я не начальник, даже не корреспондент. Это просто Вихров забрел к тебе мимоходом... помнишь, был у вас такой хромой лесничий до революции?

— Ить много их скрозь нас прошло... и хромые и всякие, — сказала Минеева бабка и пошикала на Калинку, чтоб не шурстел под лавкой со своей птицей, а лучше подал бы гостю сесть.

— А то ещё Саксонов был у нас, Михал Петров... ужасной силы мужчина, — глухо и почтительно вставил Миней. — Он бы и теперь ещё, каб медведь его не поломал.

— Чего ж ты путаешь-то, Минеюшка? — вставила бабка и суеверно покачала головой. — Это Крутилев от медведя помер, а Саксонов сам на высшую должность перевелся...

— Да не слушай ты ее... ить какая баба упрямая: Саксонов, я сказал! — заворчал Миней и поершился под лоскутным одеялом.

Пришлось Ивану Матвеичу подробнее напомнить о себе, и прежде всего об их совместных трудах по лесоустроению Пустошeй. На вопрос его, как живут после фашизма, старуха сообщила, что живут ничего, ни в чем не забытые, солдатики оправиться подмогли, а недели две назад докторица пашутинская порошки от хворости привозила, такая ласковая, пошли господь здоровья!.. да, видно, Минею собираться время пришло.

— За зиму-то уж третий раз его прихватывает. Оно и пора: давно с нашего дерева облетели листики... вот только два и осталося. Да вишь, не отпускает его кормилец-то: держит, ласковый! — Она лес имела в виду.

— Он меня держит... — с достоинством повторил Миней.

— Рано тебе свою зеленую державу покидать... сколько ты жизни в нее вложил, — по долгу всех провожающих в дорогу стал утешать Иван Матвеич.

— Это верно, много силов вложено, чего только за него не принято: всего было! Лес, чай, хозяин... — торжественно и важно вздохнул Миней. — Это верно, я работы легкой не искал, а век свой царем прожил, так то! Ух, бывало, на зорьке-то... — и пожмурился, вторично обласканный солнышком какого-то особого памятного ему рассвета. — Оно можно бы и ещё послужить, да беда, вишь, глаза отказывают. Без света фонарь то вроде и ни к чему. Вот лежу, а всякую хворостинку чую. Слышь, в Сватковской роще дерево рубят... — И, выпростав руку из-под одеяла, поднятым перстом пригласил ко вниманию, но как ни вслушивался Иван Матвеич, ничего не разобрал, кроме потрескиванья огня в плошке.

— То за Скланью рубят, дед, — для порядка поправила старуха.

— Ведь эка баба несговорчивая... в Сватковской, я сказал! — раздражительно заскрипел Миней. — Не иначе как кленок свалили... там все больше клен у нас.

Довольно толково он распространился, на какие породы теперь спрос пойдет по крестьянскому делу; клен на топорища да шершебки, а осинка на крупномерную деревенскую посуду, а ильмовое дерево, лемнек по тамошнему, на устужны, чем крепится заголовник полоза с копылами русских саней. Всякой мелочью приходилось обзаводиться заново в разоренном краю.

Попозже бабка согрела воды в казанке, а гость разложил на столе свои гостинцы, достал и водку, сунутую Таиской в чемодан на случай простуды. Заслышав приветный звон на столе, Миней оживился... и тут Иван Матвеич попытался допросить старика о лесных происшествиях, а главным образом, почему столь плохо хваленого-то кормильца берегли и что за хозяин безрукий сидел последние годы в Пашутинском лесничестве, — такое расстройство допустил, что знаменитые каравайковские кварталы, где раньше большая старая елка стояла, восьмидесятилетняя, ныне на три четверти осинкой да дровяной березкой затянулись... да и те местами вповалку полегли!

Не без горечи и чтоб душой не кривить, Иван Матвеич напрямки перечислил все те непростительные для лесника упущенья, каких вдоволь нагляделся по дороге — от заросших просек и заиленных канав до плешин беспорядочных рубок.

— Мне таиться нечего, я так на это скажу, — с частыми остановками отвечал Миней на его упреки. — Вот, сколько живу, испокон веков всё в жизни мы наспех делали. Оно и верно, и дорога-то наша дальняя, да и лошаденка не махонька. Забежит головой вперед, — значит, хвост настегивай, чтоб не оторвался... Бывало, отведут делянку, знай — пляши, топор, гони, не разговаривай. Тут-то все злые люди дураками и прикинулись: брали и неклейменое. Строительства не успели покончить, а уж война навернулася. Опять же серчать не приходится, а то всем нам от злодеев секирбашка. Скажем, выходит приказ лес на дорогах кучами складать, не обрубамши, а чуть с фронта напирать зачнут — запалить их к шутовой матери. И клали его навзничь, кормильца-то, и возжигали... кровью сердца заместо спичек. У нас, в России, лес за все в ответе, так-то!

Утомясь, он замолчал, и тут по свистящей одышке, по восковому отсвету на скулах понял Иван Матвеич, как плохи Минеевы дела.

— Ладно, отдохни, Миней, растревожил я тебя.

— Теперь уж ничего, можно... — продолжал обходчик, передохнув. — Что было нами поставлено, то сделано: пробилися! Наша совесть чистая, хлебушка зря не кушали, с грудными дитенками в бой ходили, так-то. Теперь их черед впрягаться да о кормильце думать. — Руководясь безошибочным чутьем, он покосился в сторону Калинки, который сладко спал, сложив голову на руки, калачиком свернутые на столе.

Еще дотлевало вечернее облачко в небесах... но рано ложатся в лесу. Иван Матвеич отвел мальчика на полати за печку и улыбнулся на себя со стороны: с течением времени у него образовалась известная сноровка в обращенье с такими ребятами. Потянуло наружу; накинув пальто, он с полчаса просидел на крыльце в раздумьях такого рода, что при иных семейных обстоятельствах не подбирал бы чужих сироток на житейской дороге, сидел бы у себя за столом сам-двенадцать, в окруженье целой обоймы сынов, дюжих и бравых лесников. И он разогнал бы их по всем лесам страны, и каждую пятилетку они слетались бы к нему с отчетом, а уж он бы и жучил их за каждую лесную промашку. И ещё обдумывал теперь Иван Матвеич, как ему без комендантского пропуска провезти своего нового питомца в Москву.

Волглый вешний туман окутывал Пустошa, и было странно слышать в такую пору глухие, без зарниц, раскаты грозы, похожие на отдаленные подвижки почвы: где-то далеко, откуда ветер, добивали ещё одну окруженную вражескую армию... В соседней каморке громоздился покатый сундук, а от покойной лесничихи нашелся большой пук кудели — сунуть в изголовье. Если забыть про закоченевшие к рассвету ноги и пренебречь кое-какими кусачими беспокойствами ночевки на запущенном кордоне, давно Ивану Матвеичу не спалось так сытно... Его разбудил надсадный вой мотора за стеной. Трудно было разглядеть сквозь пыльное, с потеками дождя окошко, что за женщина с санитарной сумкой через плечо ждет под елью, когда выберется из глубокой колеи буксующий грузовик. Попавший на глаза Калинка пояснил, что это пашутинская докторица заезжала проведать дедку. Иван Матвеич успел выскочить, когда женщина со ступицы колеса поднималась в машину.

Елена Ивановна обернулась не раньше, чем сообразила, кто ещё на земле, если исключить чудо, мог позвать её давним именем детства.

— Ах, это ты, Иван?.. как же ты напугал меня! — держась за сердце, сказала она, а Ивану Матвеичу почудилось в её голосе маленькое разочарованье.

6

Он вглядывался в нее, ища ответа на вопрос, которого вслух задать не смел, но, значит, никаких особых перемен не произошло с нею за годы разлуки. Елена Ивановна стояла перед ним такая же молодая... только построже, только похудевшая чуть-чуть и даже, как сперва показалось Ивану Матвеичу, в том же шевиотовом, с накладными карманами пальто, купленном года через три после переезда в Москву. Конечно, оно пообтрепалось на обшлагах, а на плечах изредилось и приобрело неопределенный цвет крестьянского армяка, привычного к любому ненастью. Но самой её почти не коснулись пролетевшие годы... только неминуемые морщинки пролегли у рта и немножко возле глаз, впрочем — как у большинства деревенских жителей, от привычки жмуриться в широте слепительных горизонтов. Но как ни вглядывался Иван Матвеич в её суховатые, совсем теперь успокоенные черты, не мог различить за ними трогательного детского личика, на индейский образец раскрашенного акварелью. Да и более поздний, московского периода, образ несколько отускнел, пожалуй... но это следовало отнести за счет убийственно пасмурного освещенья.