— Пожалуста, не так скоро, Аполлина-ария, — вставил Киттель с лицом исследователя, терпеливого к превратностям научного эксперимента.

— Да, нас больше, потому что мы — род людской... Эх, кабы вас не было, кабы не было вас совсем! Все вокруг вами загажено, отравлено вами, даже вода, которую пьют дети... даже вода! Но ничего, мы подождем... у земного шара время длинное! Вот вы давеча спросили меня: кто я такая? Я девушка моей эпохи... пускай самая рядовая из них, но я завтрашний день мира... и тебе стоя, стоя следовало бы со мной разговаривать, если бы ты хоть капельку себя уважал! А ты сидишь предо мной, потому что ничего людского в тебе не осталось... а только лошадь дрессированная под главным палачом! Ну, нечего сидеть теперь, работай... веди, показывай, где у вас тут советских девчат стреляют?

Она была сейчас старше и мудрей своих лет, скорее вовсе без возраста, как и Володя Анкудинов... и она была красивей всех своих сверстниц, самая курносая девчонка из Москвы. Все мысли, какие обычно созревают с годами, досрочно обступили Полю в ту последнюю минуту. Наверно, с тем же восторженным исступлением её современники в армейских шинелях и обвязавшись гранатами кидались под вражеские танки или огонь своей же артиллерии вызывали на себя. Прерывистая, как в агонии, речь её сливалась с возрастающим гулом налета, так что сперва и прервать её не представлялось Киттелю возможности, тем более что в заключение произошел довольно неожиданный поворот, в корне изменивший обстановку допроса.

Поля никогда не могла установить, что произошло раньше — самый выстрел или хриплое, как команда: «Беги, дочка!» Равным образом она не сумела бы объяснить и поступок шихановского старосты: потому ли выстрелил он, что совесть заговорила, или расплачивался за давнюю обиду в немецком плену, а может, первый взнос решил сделать за какую-то свою заветную кровинку, оставшуюся на советской стороне. Поля помнила только, как он схватил кольт со стола, и сразу затем увидела дымящуюся дыру в глазнице Киттеля. То было второе на протяженье вечера откровение для образованного и любознательного германского офицера, и, надо надеяться, прежде чем погасла его пытливая мысль, он успел удостовериться, как много ещё не исследованного таится в русском лесу.

Звук выстрела слился с очередным воздушным ударом, от которого захрустел накат, и, наверно, все обошлось бы в наилучшем виде, если бы на пороге не объявился как раз подручный Киттеля: видимо, его поразил необычный вид пока ещё сидевшего командира. Вторая пуля старосты прошла мимо лянгера, и потом они, сцепившись, покатились по ковру, а Поля проскочила в дверь мимо них, не дожидаясь исхода схватки.

4

Налет был в разгаре. Со злым треском рвалась промороженная земля: самая лютая валка леса происходила кругом. В глубине рощи, налево, пылала автоцистерна с горючим, и видно было в просвете между чёрных накренившихся древесных стволов, как ластится огонь и по-кошачьи трется о бока соседней, такой же парализованной машины. Спотыкаясь и погибая на каждом шагу, Поля возвращалась к жизни. Она не запомнила, сколько ей пришлось пробежать. Все попряталось, звезды и люди... Лишь когда покидала побоище, в последний раз поднырнув под чёрную бахромку дыма, тут, на полянке, чуть не сшиб её какой-то обхвативший руками голову и ещё более окровавленный, чем Киттель... а может быть, отблески пламени нес он на себе? Не приметив Поли, он помчался дальше, стеная и крича на чужом языке. На этот раз Поле дано было видеть его конец, когда, в изнеможенье привалясь к случайному плетню на пути, оглянулась назад. Вдруг весь воздух над Шихановым Ямом лопнул, как железная бочка, и падающая сосна с нахлестом накрыла оккупанта, а Полю с расстояния опахнуло жарким, пополам со снежной пылью ветерочком... Ничего не осталось в её памяти от этого получаса; лишь казалось, вся вселенная валится, подрубленная под корешок. В те минуты ни страха, ни радости избавленья не чувствовала Поля. Боль в потревоженной при паденье коленке вернула ей ощущенье действительности. Она взглянула сперва на свои босые и бесчувственные, в изодранных чулках ноги, потом на смятую мамину карточку в ладони, машинально захваченную при бегстве. Следующая мысль была о продолжении похода в Лошкарев, но теперь робкой человеческой былинке был уже знаком восторг движения на самом гребне, в обгон всего на свете, времени в том числе.

Под большим нависшим сугробом невдалеке темнел скорее лаз, чем вход в землянку. Поля наудачу спустилась по обледенелым от помоев ступенькам, толкнула коленом визгнувшую дверь и, пригнувшись, заглянула в спертую духоту крестьянского жилища. Казалось, ничего там не было, кроме оранжевого сумрака с длинным, качающимся на нитке копоти огнем у самого края.

— Какую ещё там душу живую бог принес? Входи, закрывай за собой, дитё застудишь... — послышалось из глубины, и Поля вошла с доверием былинки к своей мудрой повелительной реке.

Посреди во исполненье непреложных законов жизни древняя старуха мыла девочку в таком же древнем деревянном корыте. Она совершала это неторопливо и важно, как священнодействие, которому не смела помешать никакая война. Все остальное соответствовало происходящему: помятый, с начищенной конфоркой набекрень, самовар смолисто чадил на земляном полу, да из-под овчины у стены кто-то стариковским подспудным кашлем, однообразно, как аминь, откликался на раскаты бомбежки.

— Можно мне у вас, бабушка, водички из бадеечки попить? — на пробу и стуча зубами, попросилась Поля.

Пить ей вовсе не хотелось, и старуха сразу уловила в её голосе тот неуловимый оттенок смирения, пароль горя, по которому от века в народе нашем признают нищих, погорельцев и странников. И как всегда это делают крестьяне, хозяйка обернулась не прежде, чем довела дело до конца и завернула ребенка в теплое веретье.

— Чья ж ты будешь такая?.. видать, нездешняя? Лицо твое мне вроде незнакомое, — подавая ковшик, спросила она для проверки. — Где ж ты вся порвалася?.. аи тебя собаки грызли, деточка? — жалостно повторила старуха, но взглянула Поле на ноги и отвела глаза.

— Вот к маме пробираюсь из самой Москвы, — и, забыв про питье, опустилась на лавку. — Можно, посижу у вас немножко? Уж больно устала я с дороги-то, бабушка.

Возможно, старуха слышала что-то о поимке ещё одной прохожей девчонки, все в ней — растерзанный вид, босые ноги, заиканье от пережитого — подтверждало догадки. Она без расспросов усадила гостью, отогрела кружкой кипятка, поделилась кашей с донышка, и никогда, ни раньше, ни впоследствии, не доводилось Поле принимать от своего народа более щедрых даров. Между делом Поля спросила и о матери; старуха не раз лечилась в пашутинской больничке, и это сроднило её с Полей ещё теснее. Нет, в Шихановом Яму ничего не знали о судьбе фельдшерицы, исчезнувшей из Пашутина месяца полтора назад. Возможно, по старой памяти Елена Ивановна перебралась на житье к Павлу Арефьичу, и, таким образом, у Поли появлялся законный повод для дальнейшего движения на Лошкарев.

Ей захотелось подержать ребенка, на счастье.

— Девочка-то какая у вас хорошенькая... как морковочка! — польстила Поля, покачивая маленькую и благодарная за гостеприимство. — Умненькая такая, не плачет совсем.

— Нонче они тихие у нас стали, ребятки: отощали. И не пошумят, как прежде, и бегать разучилися... сидючи играют. А как славно все налаживалось, да вот... обезоружили нас злые люди до последнего куреночка. Видать, и за вами, девчатами, очередь пришла, — и немножко всплакнула, но без слез и совсем беззвучно, словно смеялась.

Тогда, уложив ребенка в зыбку, Поля пересела поближе, взяла старуху за руку:

— А ты не убивайся, бабушка... мы их ещё подомнем. Разве солнышко погасишь? — И ещё многое наговорила в тот раз, всю себя вкладывая в шепот. — Ой, как им все это отзовется!

— То-то и горе, родимая, что отзовется: не за тебя одноё убиваюся. Эка что творят, ровно о семи жизнях! Накликают беду на себя, а у них поди тоже младенчики имеются. — И тут из боли её вырвалось то знаменитое словцо, через сотню уст докатившееся до газетных ротаций, что все дети мира плачут на одном языке. — Хошь бы нам-то, старым, самый край твоего солнышка повидать... и ладно!