— Не помню. Какой-нибудь философский выверт той поры?
— Не совсем. В переводе с французского оно означает притворство, а в наших юношеских кругах так называлась политическая мимикрия с диверсионными целями. По почину одного, разоблаченного ныне, провокатора Слезнева в Петербурге тех лет даже возникло такое объединение среди учащихся, членам которого рекомендовалось вступать в царские учрежденья вплоть до охранки, чтоб взрывать изнутри ненавистный режим... путем доведения его мероприятий до абсурда. Я охотно мог бы дать вам адресок одного из бывших моих однокашников по Лесному институту. Он сам едва не стал жертвой этой мерзкой западни.
— Тоже лесник?
— Он лишь до некоторой степени лесник... И вообще мы с ним не в ладах: этот человек придерживается крайне разрушительных взглядов на русский лес... а в последнее время у меня составилось убежденье — что из карьеристских побуждений. Ему кое-что удается сделать, потому что многие у нас всё ещё считают левизну признаком известного благомыслия... Как же, подходит вам это?
— Просто клад для меня, — с проблеском надежды в голосе сказал Морщихин. — Этот ваш знакомый... он не укатил в эвакуацию?
— Как раз остался в Москве из самых благородных побуждений. Больше того, — продолжал, возгораясь, Иван Матвеич, — в молодые годы он сам собирался писать нечто на вашу тему и целый год прокопался в архивах департамента полиции и в так называемой личной канцелярии его величества, но разочаровался и бросил работу на полпути. Я уверен, что собранные матерьялы так и валяются у него без дела. Если вы явитесь к нему до отъезда, он с удовольствием доверит их вам на несколько деньков для переписки... Впрочем, из-за наших ожесточенных разногласий вам не следует ссылаться на меня. Лучше просто польстите ему: в данном случае дичь стоит своего пороха! Дело в том, что при всей внешней приятности это болезненно честолюбивый и оттого несколько непостоянный... пожалуй, даже небрежный в обращении с людьми человек. К слову, это он и должен был читать ту несостоявшуюся лекцию первого сентября тысяча девятьсот одиннадцатого года, то есть в вечер столыпинского выстрела. Как и Крайнову, мне тогда было ужасно неловко за товарища, обманувшего рабочую, кстати, довольно многочисленную в тот раз аудиторию, тем более что рядовой рабочий в те годы видел друга в каждом носившем студенческую куртку.
— Но, возможно, лектор не явился по болезни?
— Возможно... — замялся Иван Матвеич. — На другое утро в институте он и сам жаловался на головную боль. Собственно, я потому и запомнил все это, что Крайнов отчитывал его при мне, и, надо сказать, редко видал я этого сдержанного человека в столь распаленном состоянии. Итак, поторопитесь, Павел Андреич, это редкая удача! — В заключение Иван Матвеич так долго шарил по записным книжкам, что, хотя имя Грацианского и не было произнесено пока, Поля едва удержалась от желания подсказать отцу затерянный адрес через приоткрытую дверь.
Морщихин досидел до самого отбоя воздушной тревоги, и так случилось: проводив его, Иван Матвеич мимоходом заглянул на кухню. Поля вскочила с табуретки, наспех обдергивая гимнастерку. Она с тоской ждала восклицаний, тягостных объятий, даже упреков в забвении родственных приличий, но все произошло несколько иначе.
4
Кроме той ничтожной и секретной просьбы, в намерения Поли входило высказать отцу покаянное удовлетворение, что, вопреки враждебным наветам, он оказался на высоте положения, — похвалить сентябрьскую лекцию, одобрить его вступление в партию, то есть поддержать несчастного старика в его одиноких обстоятельствах на закате дней. Но при ближайшем рассмотрении перед нею оказался моложавый, с колючей приглядкой, улыбающийся человек, уж никак не походивший на забитое, жалости достойное существо. Мысли её спутались, а заготовленные речи мигом вылетели из головы; утратив свою независимую выправку, она потерянно тискала пряжку поясного ремешка.
Иван Матвеич успел рассмотреть комсомольский значок на ещё не обмятой гимнастерке, обгрызенные ноготки, вспугнутые серые глаза, и, как ни хотелось ему глядеть в них, узнавать те, другие, уже чуть расплывшиеся в памяти, он все же отвел взгляд, чтобы не умножать понятного Полина замешательства.
— А я-то все гадал, что там на кухне шевелится. Рад случаю посмотреть, полюбоваться на тебя. Ну, здравствуй, дочка... — И, не дожидаясь ответа, запросто повел к себе за немую, как и у матери её тогда, захолодавшую руку.
— Пустите, я лучше сама... — постаралась освободиться Поля.
Он взял было пепельницу — поставить на стол, но раздумал, нечто другое поискал глазами вокруг и не нашел, сердито подергал галстук, потом легко для своего возраста вымахнул тяжелое кресло на середину, а Поля смятенно догадалась, что и отец не меньше её взволнован встречей.
— Вот, сюда садись. Таким образом.
— Ничего, я и здесь, в уголке... — сказала Поля.
— Нет, нет, садись... не чужая. Ведь это же твой дом, которого, для меня, ты не покидала ни на минуту... но только как тихо ты вела себя все эти годы! Теперь уж не отпустим, пока не допросим обо всем. Я и сам сто раз к тебе собирался, да сестра запретила... с твоих же слов. Таиска мне не лжет. Ну, давай знакомиться: давно, давно ждал тебя. Раз комсомолка, так открывайся начистоту, в чем я провинился перед тобою?
— Ни в чем, Ho... так получилось. Я ещё с самого приезда повидаться хотела, да сперва дела разные отвлекали, а потом... — И оглянулась на кухню в поисках отступления или помощи, но Таиска ещё не возвращалась из очереди.
— Постой, так сколько же лет я не слышал твоего голоса?.. неужели с тридцать шестого? В том году, будучи в ваших краях, я нарочно заезжал в Лошкарев взглянуть на тебя... не помнишь? К сожалению, я не мог, не посмел назваться тогда. Вследствие служебных неприятностей... — И он беглым, испытующим взглядом окинул Полю. — У меня случился небольшой вынужденный отпуск, и, знаешь, как всегда в случаях больших разочарований, вдруг потянуло к целительным родничкам детства... Вот я и поехал на Енгу.
Наихудшие предположения его подтверждались.
— Я знаю, папа, я читала про все это, — кивнула Поля.
— И ты... поверила? тому, что писали про меня, поверила?
— Я не имела права не верить этому, папа.
— Да-да, так и нужно... так всегда в жизни и поступай: верь! — заторопился он, принося себя в жертву главному и незыблемому. — О, мы слишком часто упускаем из виду, что дети запоминают некоторые ошибочные и болезненные манипуляции с их отцами, производимые у маленьких на глазах. Но в данном случае ты вполне можешь верить и мне, дочка. Я не крал, не продавал отечества, не обманывал, хотя... и должен признать себя весьма недалеким человеком, если за целую жизнь не сумел доказать самых банальных очевидностей моему народу. — Он опустил глаза. — И мама тоже читала?
— Я долго прятала от нее, она сама нашла эти вырезки у меня под подушкой. Мы и поняли тогда, почему один денежный перевод пришёл на два месяца позднее. Только вы напрасно извинялись в письмах насчет тех денег, мы совсем неплохо жили... и живем... В прошлую зиму даже радио себе купили!..
Иван Матвеич пристально посмотрел на свои расставленные пальцы.
— Я не только потому их посылал, чтобы вы лучше жили, а чтобы иметь право однажды под старость вот так посидеть с тобой, взять за руку тебя, потолковать насчет жизни... таким образом. Когда-нибудь ты сама поймешь это с необыкновенной ясностью, хотя пусть лучше никогда не будет... чтобы ты испытала эту потребность с такой же силой, как я. — И, радуясь чему-то, круто переменил разговор: — Однако же все обернулось в наилучшем виде: выросла, комсомолка... и уже в армии?
— На войну еду... вот, проститься зашла, — сказала Поля, подняла лицо и, не смахивая набежавшей от волнения слезинки, улыбнулась отцу в самые глаза.
Опять он смотрел себе на пальцы, вернее, сквозь них, на большие кирзовые сапоги, и, поймав направленье его взгляда, дочь скрестила ноги под столом, чтобы их стало немножко меньше.