Дело в том, что ещё задолго до Морщихина вообще участились признаки повышенного постороннего любопытства к тихому гнездышку в Благовещенском тупике: то стучался подозрительный, без вызова, водопроводчик, то спускалась за спичками новенькая домработница из верхнего якобы этажа, то вкрадчивый сверлящий звук сочился вечерком с потолка. В цепи этих подозрительных явлений особо выделялось совсем уже зловещее посещение некоего лица, передавшего Александру Яковлевичу привет прямиком из мира замогильного, причем заявилось оно не через стенку и в полночь, как поступают нормальные привидения, а среди бела дня и в дверь. Чтобы не привлекать соседского внимания, пришлось принять посетителя, хоть и без кофе с пирожком, после чего болезненное состояние Александра Яковлевича настолько ухудшилось, что мать настояла на его визите к виднейшему столичному специалисту по гемоглобину. Так случилось, что по дороге к врачу он оказался в противоположном конце города — у Вихровых.
Для такого визита у Александра Яковлевича скопились крайне веские причины. С запозданием дошли слухи о награждении Ивана Матвеича высоким орденом, хоть и без опубликования в газетах, видимо, по соображениям военного времени. Требовалось срочно выяснить, означает ли этот правительственный акт официальное признание вихровской линии в лесном вопросе с прямыми последствиями для Александра Яковлевича и его сподвижников, или же, как шептались, оно было вызвано важным в условиях войны лесохозяйственным предложением Вихрова, чем он также имел право поинтересоваться на правах былой дружбы. Кстати, за отсутствием новых фундаментальных трудов у Ивана Матвеича давно не появлялось в печати и разгромных статей о нем... впрочем, он и всегда отличался короткой памятью на личные обиды, а война вообще посдвинула на задний план всякие разногласия, научные в том числе. Нечего было дожидаться более благовидного предлога для примирения, тем более что оно не мешало Александру Яковлевичу расквитаться в свое время с Вихровым по совокупности... И прежде всего награждение представлялось отличным поводом в личной беседе выведать кое-что о Морщихине и его сомнительной диссертации.
С бутылкой из домашнего погребка он ввалился к Вихровым в сумерки и застал бывшего приятеля у подоконника за разбором приветственных писем и телеграмм от учеников изо всех лесов страны и, что Ивана Матвеича в особенности радовало, даже с фронта. Лесная общественность с таким волнением следила за этапами знаменитой полемики, что всякая новость в кратчайший срок доходила до самых глухих углов. Депутат лесов сидел в Таискиной шали поверх толстой фуфайки енежских времен; недостаток тепла в нетопленной квартире с избытком возмещался жаром бесценных, потому что в такую пору, посланий.
— Ну... победил, Иван! в этой длинной очереди поздравлений прими и мое, устное, напоследок, — ещё в дверях, перстами касаясь порога, возгласил Александр Яковлевич, после чего стремительно, пока тот не пришёл в себя, привлек к себе и поочередно приложился ухом к обеим его щекам, великодушно предоставляя себя для ответного лобзания. — Вот так, по-братски, по-братски... Ещё разок. Ведь это наша общая с тобой победа, ведь я полжизни своей отдал на то, чтобы ты стал ещё лучше... так что и моя крохотная долька вложена в твой успех!
Атака была столь напориста, что Иван Матвеич из деликатности тоже полуобнял поздравителя, и Грацианскому пришлось даже слегка поотпихнуть его, чтобы тот, чего доброго, не обмочил его слезой на радостях стариковского всепрощенья.
— Вот, сижу в потемках... извини, у нас свет выключили во всем районе, — бормотал Иван Матвеич, тронутый поздравлением главного противника. — И не раздевайся, пожалуй, прохладно у меня.
— Ничего, сейчас мы вольем в наши старые цистерны эти терпкие бордоские калории и растопим этот, как его, э... ну, старинный наш лед! — И вот уже самодеятельно разыскивал штопоришко в вихровском буфетике. — А кто виноват, кроме тебя, что — лед? Ну, имей же мужество ответить, глядя мне прямо в глаза... молчишь? Бог тебе судья, Иван... но стыдно, стыдно, братец, забывать прошлое, а я её, как первое причастие, помню, нашу скудную похлебку на Караванной, где от жиринки до жиринки шесть суток ходу... помнишь? Как здоровьишко-то, старина? Не бережешь ты себя... Эх, будь моя власть, отобрал бы у тебя чернила, братец, — не дослушав вихровский ответ о состоянии здоровья, продолжал он и во утоление странной потребности, не имея возможности прочесть, пробежался хоть пальцами по рукописям на столе. — Сестрица тоже здравствует? видно, в очередь ушла? Так, так... ну, рад, рад за тебя.
— Лучше вот сюда садись, здесь от окна дует, — уводил его Иван Матвеич подальше от стола. — Это хорошо, что ты зашел... мне так давно хотелось убедить тебя в моей правоте не только фактом получения ордена, а самой логикой лесного дела.
Чтобы времени не терять, он без промедления приступил было к изложению заповедей разумного лесопользования. Грацианский перебил его на полуслове.
— Нет, не ждал, не ждал от тебя, Иван, что ты ещё и мстить начнешь мне под старость, — журил Александр Яковлевич, самолично раздобывшись всем необходимым и разливая принесенное вино. — Собственно, я и раньше подозревал за тобой, что не любишь ты рубанка по живому мясу, сладенькое обожаешь, критику с сиропцем... но не мог же я замолчать твои роковые, хотя, не скрою, и вполне классические ереси. Не исправленные вовремя ошибки становятся частью души. И вот ты уже берешься за кинжал... жестоко, братец ты мой, не по правилам играешь!
— Однако в чем же ты видишь... мой кинжал? — озадаченно спрашивал Иван Матвеич.
— А как же... не ты ли ко мне этого диссертанта с пистолетной кобурой на боку подкатил? Да ещё по поводу того, старого и уже расхлебанного дельца. Валерий поправил же эту давнюю мою, действительно неуклюжую, детскую шалость... Скажи по крайней мере, приличный он человек, этот твой Морщихин?
Иван Матвеич обстоятельно рассказал о своей попытке помочь молодому одаренному человеку с огромной, по его мнению, будущностью.
— Видимо, произошло досадное недоразумение, Александр... Впрочем, он собирался зайти ко мне сегодня вечерком, и ты сможешь убедиться, какое это обаятельное, редкой душевности человеческое явление. Я просто жалею, что тебе не удастся узнать его ближе: со дня на день он ждет отправки на фронт. Он назначен комиссаром бронепоезда, таким образом.
Лицо Александра Яковлевича заметно прояснилось; почему-то известие о скором отбытии на войну подействовало на него утешительнее, чем перечисление морщихинских достоинств.
— Это очень хорошо, очень... — думая о своем, сказал он. — Это очень приятно, что Москва и наше святое прогрессивное освободительное дело в таких надежных руках. Что ж, выпьем тогда за всех уезжающих в бой за эти, э... за передовые идеи века!
Стоило посмотреть, как нетерпеливо, в один прием, опустошил свой стакан этот воздержный человек, даже за здоровье собственной матери поднимавший только бокал с лимонадом. Он вообще мало походил на себя в тот раз, — какой-то приниженный и общипанный; удручающее беспокойство, подобно запаху болезни, излучалось из него. Упоминание о Москве тронуло Ивана Матвеича: по склонности горячих и честных людей наделять всех своими мыслями, он решил, что и Грацианского тяготят думы о предстоящем подмосковном поединке.
— Не узнаю тебя... да ты здоров ли, Александр? — И, отхлебнув из стакана, простил ему все, за двадцать с лишком лет причиненные огорченья.
— Видишь ли, брат, — признался Александр Яковлевич, быстро хмелея от непривычки к спиртным напиткам, — на днях я опустил в могилу одно великодушное сердце... и вот от меня осталась только половина. Правда, мы с ней всю жизнь прожили порознь, не надоедая друг другу, но самое существование этой великой любви доставляло мне как бы отпущение грехов. Тебе, безгрешному, этого не понять... Шагом я проводил её бедный прах, э... до последнего жилища и, только бросив горсть мерзлой глины туда, в могильную бездну, понял вдруг, как я одинок теперь. Да, брат, все меньше нас становится на свете... плотней бы надо нам, оставшимся! Ты непременно приходи ко мне... каждый раз возьми и приходи.