— Ты не смотри, что маленькие, а мы крещеные... — схитрил Демидка в намерении одновременно и пригрозить нечистой силе, и намекнуть, что покамест несозрелые души в них кислей лесного яблока.
— Слава те, и сам я не пень лесной!.. Ладно, подымайтеся, а то всю воду выпьете у меня... — И двинулся напрямки, без тропки.
Калина шёл впереди, а в лысине его, нагоняя дрему, мерцал звездный свет. Пленники тащились следом, еле волоча ноги, цеплявшиеся за коренья и плауны. Недавний страх без остатка растворился в непреодолимом желании сна... И всегда впоследствии, когда ему бывало плохо в жизни, Иван Матвеич вызывал в памяти дикую красу ночного бора, и нешелохнутую тишину, проникнутую еле внятным разговором сосен, и точно окривевшую на один глаз избушку с ворохом соломы на полу, а незадолго перед тем — кованый железный ковшик с ключевой водой, где плавала и дробилась звезда, да ещё черствую краюшку с ломтем старого меда, такой густоты и сытности, что и доныне у Ивана Матвеича слипались пальцы и смыкались веки от воспоминания о ночном ужине на Облоге.
Богатырским сном угостил их Калина да ещё каких-то особо звонких птиц припас на пробужденье, что твои колокольцы под дугой! Но когда утром гости вынырнули из сна наружу, как из холодной, на самом стреженьке, реки, ничего не оставалось и в помине как от колдовских чар, так и от кладоискательского зуда. Лесного владыки не оказалось в избушке, и все его царское имущество было на виду: холстинковый рушничок у входа, бараний кожух на гвозде, дымарь и топоришко под лавкой и другая обиходная мелочь, пропахшая старым ульем. Да ещё муравленая плошка меда светилась на столе, и в солнечном луче над нею вились три пчелы, чудом пробравшиеся сквозь затянутое паутинкой окошко. На двери чернел углем начертанный крест, и это была первая житейская подробность, поколебавшая в глазах ребят романтическую славу Калины.
Не теряя из виду сторожки, они обследовали прилежащую окрестность. Сама похожая на улей, избушка помещалась на опрятной прогалинке, сплошь покрытой глянцевитым настилом игольника, посреди отборных сосен. Самая рослая из них, в два обхвата, приходилась как раз над тесовой кровлей Калинова жилья. Наверно, старуха ещё застала Федоса на земле; лишь одна её крона, отяжелевшая от бремени столетий и распадавшаяся на островки, возвышалась над всеми Пустошaми. Ровесниц ей там не было даже в таком исполинском бору, и, разумеется, только в корнях её могла бы сохраняться утаенная от Федоса казна. Гладкий, размером с молодую рысь, Калинов кот следил за всеми вороватыми движениями Демидки. Он прикидывался, будто дремал, и желтый полдень светился в его прищуренных глазах, зеленоватых, как крыжовник.
Демидка не замедлил высказать Ивану свои подозрения, после чего, как бы обидевшись, кот отправился в кусты и тотчас вышел оттуда в обличье самого Калины, да ещё с бадейкой воды, к изумленью ребят. Смирные пчелы ластились к нему: он был свой и сладкий. Не подавая виду, старик сходил в дом за медом, нарезал хлеба с луком на крыльце и сел с гостями за трапезу.
— Вон и Марья Елизаровна к нам торопится, — заметил он про белку, камнем спускавшуюся по стволу из голубой, прохладной высоты. — Присаживайся, зверь, да человекам не мешай, — и кинул хлебца ей, пристроившейся на нижней ступеньке. — Вы отколе ж, такие славные бояре, будете?
— Мы не здешние, дедушка, из Красновершья мы, — сказал Демидка, как зачарованный нацелясь на белку.
— А! Давно уж, как Матвея убили, не бывал я в Красновершье-то. Дружок сердечный был, он ко мне частенько захаживал...
— Так это же папаня мой! — весь озарился Иван, потому что таким образом прямая близость устанавливалась у него с этим лесным царем, оттого лишь таким ласковым и медлительным, что уже не на кого ему было сердиться при таком могуществе, некуда спешить в его тысячелетнем возрасте.
— Ишь как концы с началами-то сходятся! Не было ровни ему по силе... ты не в отца пошел, мамкин сын... — усмехнулся Калина, перстом доставая из меда утонувшую пчелу. — Знавал я Матвеюшку, ещё лесником его знавал. Он одно время у Сапегина в службе состоял, за потачку мужикам его уволили. А тихий был... и ничего то, бывало, ни у бога, ни у людей не попросит. Тут же его и прострелили у меня, — и кивнул на видневшиеся за порогом полати с ворохом веретья на них. — Значит, потянуло его из сибирской каторги на родину, а там и караулила беглеца судьбица-то. Кабы не ружье стражницкое, и не совладать бы с им... Ну, и мне заодно влетело. Фыкин-то как налетит на меня: «Чуешь, ты, кричит, хреновая твоя башка, как я могу тебя разработать... во что превратить я тебя могу за подобное пристанодержательство... ну, укрывательство, тоись!» А сам все глазищами меня, подобно тому как саблей, рассекает. Да, слава те, отходчив: поучил малость от собственной руки, не без того, потом утих, заурчал, медком занялся. Дай ему господь здоровья!
Фыкин был становой на Енге, гроза, а по могуществу своему в сознании ребят — третий после царя и Калины.
— Крепко побил-то? — из неуловимого пока практического интереса осведомился Демидка.
— Чего, стуканул по усам разочка два!.. С него тоже службу спрашивают, а у него, не как у меня, зубов-те полон рот... есть что вышибать! Нет, ничего худого не скажешь, хороший такой, обходительный господин.
Иван слушал это признанье с незнакомой ему горечью и тешил себя мыслью, что, будь Калина годков на сто помоложе, вскинул бы он Фыкина превыше небес да хряснул бы во всех регалиях оземь... но поизносилась легендарная Калинова стать, огорбела спина, столько веков служившая опорой государства российского, и от былого былинного удальства оставалось лишь бессильное старческое увещание. И тут впервые укололо Ивана жалостливое удивленье на столь беззлобную память Калины.
— А ты чьих же будешь, паренек?
— Я-то? Золотухиных я, — рассеянно отвечал Демидка, поглаживая Марью Елизаровну, настолько ручную, что уже вынюхивала что-то в его рукаве.
— Та-ак, наследник, значит... — протянул старик, наслышанный о входившем во власть красновершенском богатее. — С мешком ходишь, купец будешь, в одиночку век свой проживешь: нужда-то роднит людей, а богатство их разъединяет! И захотится тебе в старости замок железный на весь свет навесить... а запор-то не вору страшен, он его с голодухи зубами сгрызет, а хозяину. Вот я тебе открою, а ты мое словечко сбереги! Как накопишь себе груду золота, а ты от ей в одну темную ночку и утеки! Она тебя искать почнет, тикать, аукать, а ты затаися, пересиди под кусточком, не сказывайся. Пошумит, похнычет, пойдет других подлецов своей жизни искать.
— А зачем же, с деньгами-то тeпле небось! — усмехался Демидка.
— На чужом пожаре всего теплей! — только и сказал старик, не без огорчения покачав головой. — Да что ж, грейся, коли и на солнышке озяб.
Так раскрывалась полная обыкновенность Калины. И ничего в нем тайного не оказалось, а был он всего лишь бессрочной царской службы солдат Калина Глухов, по милости Сапегина кормившийся от двадцати своих дуплянок, а меды свои возивший на продажу исключительно в Лошкарев, по другую сторону Пустошeй. Таким образом, сказка рушилась, и край света если и не пропадал совсем, то отодвигался от ребят дальше, на запад... но если один из них испытал при этом грусть первого детского разочарования, другой — освобождение от сдерживавших его пут.
Демидка как бы распрямился в то утро, словно развязали наконец; домой он возвращался с добычей. Что-то билось в его мешке, чокало и скреблось, просясь на волю... тогда он резко и властно встряхивал ношу, и движение затихало. Так поплатилась Марья Елизаровна за излишнюю доверчивость к людям.
— Покажи... — попросил Иван и долго, виновато разглядывал в глубине мешка усатую, слегка притуплённую мордочку с быстрыми блестящими глазами. — Когда ж ты ее... успел?
Оказалось, Демидка взял её, пока старик водил Ивана на пасеку показывать свое гудучее царство, и спрятал в дупле, на дороге, привалив тяжелым комлевым поленом.
— Хватит, а то ускачет, — сказал он, по-хозяйски закручивая мешок.