Сапегина издала какой-то полувопросительный звук.

— Это я, — спокойно отвечала та, третья.

— Не вижу... называться надо, — нажимисто скрипнула старуха.

— Ну, это я, Элен, — послушно повторила та, но губы её повело, как от лимона.

— От рук отбилась... какая! Вот, полюбуйся-ка на нее, батюшка: она на меня ос наводит.

Минутку девушка с закушенными губами смотрела в пол.

— Да вы же сами три дня назад варенья спросили, а не скушали... вот осы и летят! — и что-то позвенело в её голосе, потом улеглось. — Хорошо, я уберу...

— Так уж и доела бы, раз третий день стоит. Господи, вот и паленым пахнет... сожжет она меня живую.

Это прогорала скатерть под вихровской папироской; он втихомолку потушил и спрятал улику в карман. И опять девушка помолчала ровно столько, чтоб перевести задержанное дыхание.

— На стол здесь будем накрывать или на террасе?

— Там, там... Вот, покажи ему сундук с бумагами... не тот, который... а другой. Угости там, с водочкой... этого господина в сапогах, — и еле приметно кивнула на лесничего, теперь уже без обиды, даже с живым интересом наблюдавшего усадебные распорядки. — Ну, чего торчишь, загляделась... мужчина сидит... ступай!

Привычная ко всему девушка не ответила, только чуть приметно пошевелились кончики пальцев и дрогнула взведенная бровь.

Что-то помешало Вихрову немедленно покинуть усадьбу, не простонародное упрямство добиваться цели вопреки всему, а скорее потребность как-то загладить перед девушкой вину своего присутствия при оскорбительной для нее сцене. Выйдя из гостиной, он неуклюже попытался пожать ей руку, но Леночка отпрянула, не поняла, взглянула свысока, а он успел разглядеть ранние морщинки вкруг её глаз.

— И сколько же вам платят за такие поношения? — тихо спросил он.

— А вам к чему это?.. нанимать, что ли, собираетесь?

— Просто так, из интересу и сочувствия.

— Так чего ж мне платить: я тут своя. — И сменила разговор: — Сразу водкой займетесь или сперва сундук посмотрите?

— Предпочту начать с сундука, — вполне оправдывая её ожесточенье, иронически поклонился Вихров.

— Тогда... здесь прямого ходу нет, придется нам с вами двором идти.

Мимо заросшего бурьяном каретника без кровли и через полутемный кабинет, где над старинной конторкой в солнечном луче, пробившемся сквозь закрытый ставень, посверкивал перекрещенный с алебардой курдский ятаган, девушка повела гостя по винтовой лестнице и, пока тот взбирался вверх, отомкнула дверь в святилище исторического деятеля и переводчика. В низковатой комнате с полупустыми книжными полками пахло мышами и соломой, вороха поеденной бумаги устилали пол; цветные сумерки сочились сюда сквозь вставные, во фрамугу единственного окна, витражики из византийской базилики.

— Вот, глядите... тут все, что от Феклуши уцелело, — сказала вихровская спутница и, отвернувшись, присела у затянутого паутиной подоконника.

С чувством почтительного смятения взирал пашутинский лесничий на валявшиеся вокруг разрозненные издания и бесценные манускрипты, достойные национального музея, созданные чьим-то вдохновенным подвигом, может быть украденные у огня изуверов, чтобы со временем пройти длинный путь из мешка малоазиатского мусорщика до парижского антиквара, купленные русским барином на крепостные труды вихровских дедов и теперь невежеством собственника обреченные на тление. Он взял с полу попавшую в поле зрения нарядную книгу, иконографию венецианских дожей, и смахнул рукавом с гравированного на меди Николы Контарена узкий землистый следок от босой Феклушиной ноги. Потом в поднятом наугад, наискось исписанном листке с улыбкой прочел сапегинское рассуждение о неминуемости деспотического византийства для любой российской государственности. Нет, едва ли здесь нашлась бы хоть в полторы строки справка о безвестном енежском мужике, застреленном в неравной борьбе; ещё бесполезнее было искать её в железном, тоже наполовину опустошенном сундуке, где, видимо, хранились самые отборные сокровища. Судя по расплывшейся надписи на обложке, сверху оказался отрывок из древнегреческого евангелия; рыжие потеки дождей посмыли киноварь и золотце тысячелетней красоты, и Вихров прикинул в уме, сколько ж русского льна и леса ушло за облезлый, скоробленный пергамент, который он держал в руке.

— Крыши-то чинить надо, малоуважаемые господа! — с сердцем заметил он и бросил чужую собственность назад, в яму.

Вслед за тем он невольно пожалел свою спутницу, безучастно притихшую у окна. Чтоб смягчить давешнюю старухину выходку, он сказал, что, пожалуй, обиды от больных и престарелых недействительны, хотя, конечно, всякий подавленный, невысказанный гнев лишь умножает степень рабства. Ему пришлось спросить, слышит ли она.

— Еще бы! Вот вы про крыши ругаетесь, так они везде у нас текут. Старуха ничего тут чинить не хочет. Мы деньги на отъезд копим. — И, несколько оживясь, спросила вдруг, в какую же сторону отсюда лежит страна Померания.

— Значит, вы вместе со старухой решили из России уезжать?

— Небось обманет, а то и поехала бы. Ведь страшно тут одной-то остаться.

— Чего страшно-то?

— А убьют.

Он нахмурился.

— Кто вас убьет?

— А мужики, — отозвалась она, дрожащими пальцами расставляя на подоконнике в кружок, усиками к центру, всех сохлых бабочек, чудом пробившихся сюда за четверть века. — Знаете, как они нас ненавидят? Даже во сне вижу, будто вечер и они входят вон в те ворота... сюда, на расправу! — и показала на входную арку, белевшую за окном, в проеме темно-зеленых парковых кулис. — Человек одиннадцать, в чёрном все, ровно от обедни... значит, помолясь. Трактирщик Золотухин впереди...

— И, как же, с топорами они... или просто с кольями? — с жгучим любопытством осведомился Вихров, потому что сам не раз думал о том неминуемом, что возникает на границе терпения и в защиту попираемой народной жизни, — словом, о санитарной рубке, на языке его профессии.

— А не видать... руки-то за спиной у них. И будто уж залилось с заднего крыльца и дымище ползет понизу, а я в сирень спряталась, не дышу, и, главное, не ловят они меня, а только глазком смотрят искоса, куда побегу.

— Чушь какая. Кто же это вас так... старуха напугала?

— Уж не знаю, может, и старуха. Она беспокойная стала, все с портретом разговаривает. А то, бывает, разбудит среди ночи и слушать велит, не шумят ли где лиходеи. «Мне-то на краю могилы все равно, говорит, а тебя, молоденькую, не так ещё уважут», — с ясным взором, словно не понимая произносимых слов, рассказала девушка, и Вихров понял происхождение ранних морщинок вкруг её глаз. — Господи, хоть бы старость скорей, чтоб и мне все одно стало...

Вихрова ужаснул тогда этот горький вздох, эта страстная покорность перед своей участью. Как и всякий честный человек на его месте, он жарко заговорил о своем народе, самом справедливом и великодушном из всех, потому что нет ему равных по силе духа и размаху его истории, о его чуткости к чужим несчастьям, о медлительном и печальном строе его песен, причем с особой нежностью помянул Ноченьку, — о его вере в чистого и гордого человека, которую, как свечечку, пронес сквозь непогоду своей затянувшейся ночи; он не миновал ничего, что могло избавить приглянувшуюся ему девушку от её изнурительных видений, и в первом ряду помянул беззаветный труд, которым только и можно снискать признание народа, потому что не ускользает от его внимания ни одна, самая тайная крупица содеянного добра или зла.

Она терпеливо кивала на его попытки помочь чужой беде с помощью таких умных и нарядных слов.

— Очень складно у вас получается. Это, пожалуй, правильно вы сказали, что песня — обратная сторона молитвы. Ну, что же, и на том спасибо вам...

— Благодарить-то не за что пока, милая барышня, — смутился он. — А вы сами пробовали подойти поближе к этим, я повторяю, очень хорошим людям?

— То есть как вас понимать?.. подольститься, что ли, к ним?

— Нет, я хочу сказать — открыто поговорить с народом, потому что это ваш народ... или всё в крепости отсиживаетесь?