Бедственное состояние страны, брошенной в пучину разрухи и военного поражения, требовало передачи национальных судеб в руки самого народа. После Февральской революции законным наследникам России стало в особенности дорого все уцелевшее от алчности вчерашних хозяев, — зеленое достояние в том числе. В свою очередь, это заставляло вспомнить и о людях, занятых сохранением и посильным умножением леса, по прежнему — главной базы всенародного возрождения. Так, енежская общественность сочла долгом отметить подоспевшее семидесятилетие Лисагонова Минея Ильича, объездчика с девятого кордона и неутомимого вихровского помощника, скромным обедом с приглашением двадцати пяти его товарищей. В те месяцы, тотчас после свержения самодержавия, ещё не вошло в обычай замечать мелкие винтики государственного механизма: в частности, ни лошкаревскому ревизору лесоустройства, большому чиновному барину, ни местному священнику о. Тринитатову, с которым пашутинский лесничий находился в неприязненных отношениях, не было никакого дела до дремучего лесного старчища, полвека просидевшего на охране Пустошeй. Тем не менее, несмотря на гнилую апрельскую дорогу, поименованные лица заявились сами — занять очередь у этой возможной двери в завтрашний день России, даже с дарами: ревизор привез компас для определения всех четырех сторон света, а батюшка под аплодисменты собравшихся извлек из-под рясы бутыль мягчительного напитка домашней гонки, известного на Енге под названием тенерифа, изготовляемого батюшкой во благовременье из меда с добавлением некоторых заповедных трав... Таиска, к тому времени перебравшаяся к брату на постоянное жительство, смогла последовательно перечислить Поле все обстоятельства того крайне памятного пиршества.

Начали под редьку с произнесением подобающего слова о пользе лесов, причем Иван Матвеич впервые выдвинул пока ещё туманное требование, ставшее основным тезисом его первой книги: об уравнении леса в гражданских правах с другими источниками народного благосостояния. Лошкаревский гость солидно возразил, что, в отличие от прочих, лесу истощение не грозит, ибо он есть источник, постоянно возобновляющийся, на что Егор Севастьяныч, заслуженный фельдшер местной больнички, очень уместно указал, поглаживая громадные сивые усы, что все выдающиеся на земле леса уже теперь известны наперечет, тогда как рудники и шахты с каждым годом открываются все новые... Вслед за тем провозгласили примирительный тост во здравие России, и хотя стаканы зазвенели в особенности дружно, а грибным Таискиным издельям сразу был нанесен значительный урон, уже тогда видно было, что каждый вкладывал в это высокое слово свое особое содержание. Когда же после пирога с соленой рыбой лошкаревский ревизор предложил выпить за героическое племя лесников, молодой Вихров задиристо осведомился, имеет ли его превосходительство в виду горстку послушного начальства, не сумевшего отстоять от разграбления даже водоохранные русские леса, или же ту миллионную меньшую братию, рядовых тружеников леса, которые с бессильным гневом наблюдают лесную разруху. Сразу и не на шутку запахло скандальцем.

— Так что же нам надлежало делать, по-вашему, господин Вихров? — суховато спросил лесной генерал.

— Кричать обществу о происходящем в доверенной вам области, драться и даже умирать, черт возьми, если сие требуется по ходу выполнения обязанностей.

— Надеюсь, как обер-офицеру леса вам известно, что частновладельческие леса не подлежат юрисдикции нашего с вами департамента?

— Значит, народу придется силой восполнить этот пробел в лесном законодательстве! — Именно эта фраза и послужила причиной для последующего обвинения Вихрова в большевизме и отстранения от должности всего за неделю до Октябрьского переворота.

Спор перекинулся в дебри лесной статистики, недоступной большинству гостей, причем общее сочувствие было на вихровской стороне: одни дружили с его отцом, другие встречали его ещё босоногим мальчонкой у Калины. Привыкшие ложиться со светом, лесники сонливо внимали перепалке, а на дальнем конце начинали шуметь песню обходчики, раздобывшиеся тем зловредным первачом из разбойничьего Шиханова Яма, что слыл в уезде за коньяк со зловещей маркой три мертвых косточки. В целях умиротворения и объединения сил о.Тринитатов поделился воспоминаниями, как во златые денечки юности самолично гонялся на башкирской байге под Уфой и даже получил жеребенка в приз. Разговор перекинулся на лошадей, а захмелевший Егор Севастьяныч похвастался выдающейся кобылой, незадолго перед тем приобретенной для медицинских разъездов; по его словам, до революции она возила какого-то видного архиерея, за что имела от него чуть ли не благодарственное письмо или что-то в этом роде. Тут все, кто ещё был в состоянии, отправились лично ознакомиться с фельдшерской покупкой.

Ночь выпала на редкость бурная, весна с хрустом ломала зиму, гортанное журчанье слышалось отовсюду. Поеживаясь спросонья, конюшонок вывел красавицу из стойла, и все принялись наперебой высказывать свое восхищение. Широкогрудая и рослая, вся в яблоках и промывах, как небо той ночи, она прядала ушами, перебирала копытами, стараясь стать по ветру, настолько усилившемуся к полночи, что едва не гаснул огонечек в щелеватом железном фонаре; дело происходило в середине апреля... Один лишь батюшка отозвался о покупке кисловато, за что фельдшер причислил его к вреднейшей породе знатоков, готовых брюзжать и на солнышко, лишь бы не уронить достоинства в глазах почтеннейшей публики, и даже назвал его власоглавом, что крайне ожесточило о.Тринитатова. За недоуздок отведя кобылу под защиту дровяной поленницы, где было малость потише, и обрекая остальное общество на мучения от ознобляющего ветра и какой-то мокрой, сыпавшейся с неба пакости, батюшка приступил к более обстоятельной экспертизе: оттягивал своей жертве губы, поочередно подымал ноги за щетку, стучал над глазом, дул в лошадиную ноздрю, после чего прикладывался ухом к подбрюшью в намерении подслушать, как сие отражается внутри испытуемого животного, которое в отместку без особого успеха норовило ухватить его зубами то за рукав, то за некоторое другое место. Затем, кашляя и чихая, все пошли назад, чтобы в условиях домашнего уюта продолжить лошадиную дискуссию; по долгу хозяина, Вихров замыкал шествие. Тут-то и раскрылось значение необъяснимого вначале красноватого сиянья над чёрной хвойной кромкой Пашутинского лесопитомника.

— Любопытствую узнать, что именно в нашем уезде способно предаваться столь яркому и продолжительному горению? — спросил у фельдшера шедший впереди о. Тринитатов.

— Это уж оно затихает, батюшка, а часа два тому столбищем полыхало... — возбужденно отвечал за хозяина конюшонок, и Вихрова точно знобом прохватило насквозь. — Не иначе как мужики Сапегино дожигают... больше нечему!

Правда, два других села находились как раз в направлении пожарища, но в уме у всех Сапегино раньше других стояло в очереди на огонь, и, пожалуй, нельзя было выбрать ночки удачнее, чтобы спалить окаянную бычиху.

Первая мысль лесничего была о Леночке. Делом минуты было сорвать с гвоздя овчинный полушубок и дать наказ, чтоб в санках догоняли по дороге на Красновершье; через Максимково было короче, но рождалось опасение за мосток на Склани, ежегодно смываемый в половодье. Расклоченное небо неслось вверху, сминаясь в багровую пену над заревом, которое постепенно меркло и вскорости совсем погасло. Взамен, пока Вихров сквозь бурю добирался до большого леса, в сизом молоке тумана обозначился какой-то кособокий и несообразно тусклый предмет, предназначенный для свечения: видимо, луна. Сквозь призрачную муть, по сторонам хлюпающей дороги, проступали отвесные, обсосанные какие-то, потому что как бы без крон, стволы. Нога то и дело по колено проваливалась в изглоданный снег на обочинах.

Никогда так не торопилась весна; разноголосый гул множества усилий стлался по лесу, причем отчетливо выделялись то вздохи оседающего наста, то сипенье проснувшейся воды, и все это перекрывалось бурлацким уханьем ветра, помогавшего реке сдвинуть лед.