— Ладно, не колись, — смеялся Валерий. — Часто видишься с ним?
— Изредка он навещает меня, но к себе не зовет. У него не слишком приятная мать. Помнишь её, по Петербургу, чёрную старушку с лорнетом?
— Как же!.. он женат?
— По-моему, никто в Москве не осведомлен в таких подробностях.
Всю дорогу Леночка молчала; от мужа она много слышала о Валерии, но ей никогда не доводилось видеть вблизи людей его масштаба. Сухо пощелкивая на этажах, лифт поднял их на самый верх строгого, нежилой внешности дома с военным вахтером в подъезде. И вообще официальная обстановка помещения, от шелковых гардин и гравированных зеркал в простенках до тележки с холодной и неуютной пищей, как-то не вязалась ни с подкупающей простотой Валерия, ни с промелькнувшим у него ироническим замечанием о благах дипломатической жизни. Окружающие вещи, иные даже с позолотой, были для него неизбежным инвентарем его профессии, как для другого скальпель или штукатурный мастерок, и Леночка подумала, что таким же инструментом для больших дел может быть и крестьянская, с бедной утварью изба, навязчивые думы о которой не покидали её в последние дни.
— Что же семьи-то вашей не видать? — заикнулась Леночка, заглядывая в анфиладу освещенных, со штофной мебелью и без соринки комнат.
— Нет, она у меня в Ленинграде, на постоянной квартире. Ведь я проездом тут, из одной заграницы в другую. Затруднительно таскать за собой детей по всему свету... вот если осяду где-нибудь попрочней, тогда... — намекнул он, разливая вино по бокалам, и мельком взглянул на телефон. — Впрочем, у меня только сын да старуха тетка, почти как у тебя. Помнишь, Иван, мы как-то встретились с ней при выходе из института, семнадцать лет назад, и она окликнула меня настоящим именем... неужто забыл?
— Уже большой сынок-то? — жалея его, вставила Леночка.
— Как раз сегодня девятый ему пошел. — Валерий помолчал, наливая из бутылки, и темная струйка вина прервалась на долю минутки, пока он мысленно прощался со своим мальчиком на ночь. — Если время позволит, заеду к ним на обратном пути. Словом, роскошная у меня жизнь, Иван: банкеты, апартаменты, реверансы... благообразнейшие акулы во фраках и пожилые сирены, голые до пояса.
— Ты мне-то воздержись, не пью почти... — придержал его руку Иван Матвеич и придвинул взамен бокал жены, слушавшей с затаенным вниманием. — Ты вот ей, чтоб согрелась. Ну-ка, расскажи поподробней о своих встречах... небось и короли попадались?.. как они там и что поделывают?
Они выпили за сыновей и потомков, чтоб краше им жилось на чистой земле.
— Короли пока не попадались... да и не в королях дело теперь, — в раздумье повторил Валерий, ставя на место бокал, и вдруг круто сменил тему разговора: — А сам-то ты какого мнения о данном товарище?
— О каком это?
— О критике своем, о Саше Грацианском. Скажи, он честный человек?
— Скорее несчастный человек. Боюсь, что это хоть и восходящая, но... до отчаянья бесплодная звезда. Помнишь фараонов сон о семи тощих коровах?
Валерий пропустил мимо ушей его замечание.
— Сколько я помню из газет, он громил не одного тебя.
— Он поднялся на сокрушении Тулякова... это была проба его пера. И если ты следил за нашими делами, он ни разу не выдвигал своих положительных и хоть в малой степени плодотворных для леса предложений... Во всяком случае, на плаху за свои убеждения этот гражданин не пойдет!
— Жидкость, принимающая форму любого сосуда, куда её нальют... так?
— Пожалуй... но я прибавил бы, что жидкость эта — фтористая кислота так называемого скепсиса, разъедающая самое стекло, где она находится. Проточит и без следа прольется в землю... Видишь ли, собственное бесплодие всегда служило лупой неудачникам, через которую они рассматривали успехи современников. Да и во всякой области наш Саша делал бы то же самое, утолял бы жажду беспрестанного отрицанья. Думается, потому и не задалась у него книга о дореволюционной молодежи... а ведь целый год просидел в архивах...
— Вот не слыхал раньше... Видимо, пытался загладить ту свою смешную авантюру с Молодой Россией, помнишь? — оживился Валерий. — Прозевал я, брат, его книгу. Когда она вышла в свет?
— Она вовсе не появилась в печати... наш историк на лесную статистику перескочил, — сказал Иван Матвеич и вдруг померк. — Прости, Валерий, кажется, я начал сводить с ним счеты... Во всяком случае, это увлекательный оратор, с острым пером к тому же... одаренный и скромный человек. На днях он отказался от довольно лестного поста...
— А может быть... побоялся связанного с этим слишком пристального общественного внимания? — и Валерий предоставил Ивану Матвеичу достаточно времени на размышленье, но тот молчал. — Я поясню тебе причины своего любопытства. Давеча ты о заграничных встречах помянул, и в памяти у меня всплыла очень странная одна... — Слово за слово Валерий рассказал Вихровым маленькое приключение, довольно обычное для советского зарубежного работника той поры.
Местом действия была набережная тихого итальянского городка, где Валерий проводил трехдневный перерыв в очередной международной конференции. Как раз с вихровской книжкой на коленях он досиживал в лонгшезе свое время до обеденного часа, следя за пестрыми фигурками вдалеке, на слепительном полуденном пляже. Сквозь усталость от долгих и вполне бесполезных дебатов пробивались крики детей, шум прибоя, шелест пальм над головой и все прочее, полагающееся на курорте. Где-то близко за спиной похрустела галька, и перед Валерием оказался сухонький, весьма достойного вида старичок в светлом, помнится — с обтрепанными рукавами, но опрятном, прямо из чистки костюме. Он ничего не продавал, не просил ни денег, ни участия, как можно было ожидать, а долго глядел тем напоминающим взглядом, когда хотят, чтоб их опознали. Валерий сделал жест нетерпения и досады. Тогда двумя перстами, по военной привычке, коснувшись полей канотье, тот приветливо осведомился, не господина ли Крайнова имеет он честь видеть перед собой; значит, в городке уже приметили видного русского большевика. Вопрос был задан по-французски, без акцента, так что никаких наводящих примет у Валерия пока не было, кроме, пожалуй, раздражающе знакомого, настойчивого взгляда, словно вкладывал глаза и волю в самый мозг своей парализованной жертвы. Старик выразил удовлетворение по поводу хорошей погоды и порадовался мельком, что треволнения молодости никак не отразились на здоровье и цветущем виде господина Крайнова. "Я прошу вас также передать при случае мое постоянное душевное расположение и господину Грацианскому. Очень многогранный... хотя и несколько резвый молодой человек. Да, да, к сожалению, это я, тот самый... — сокрушенно подтвердил он уже по-русски своему онемевшему собеседнику. — Tout passe, tout casse, tout lasse" [4] . И, сделав нечто легкомысленное ручкой, пошел прочь расшатанной походкой, одинаково выдававшей и преклонный возраст и разочарования эмигрантских лет.
— И, знаешь, кто это был? Все равно не угадаешь... Чандвецкий!
Такая давящая сила заключалась в произнесенном имени, что Иван Матвеич хоть и продолжал глядеть на приятеля, но видел сквозь него совсем другое. В воспоминанье перед ним возник уже в те годы немолодой жандармский подполковник, по слухам фаворит Столыпина, и, говорили, умнейший после него в лагере тогдашней реакции. Вот: сплетя ревматические пальцы на большом, пустоватом столе, он безразличным, необязательным тоном цедил Вихрову что-то о биологическом неравенстве особей и, следовательно, о незыблемости установившихся законов человеческого общежития, — о бездне, куда увлекает Россию чрезмерно пылкая и потому строгой отеческой опеки заслуживающая молодежь, и — ещё что-то, вызывавшее в душе бешенство противодействия. «Вы хотите стерилизовать жизнь, господин Вихров... но абсолютно, чистые элементы существуют только в колбах химиков и нередко обходятся обществу по цене, делающей их недоступными для широкого потребления... не боитесь дороговизны?» — шептал он с видом скучающего искусителя, и снова, в разгаре допроса, Иван Матвеич ломал воображаемый карандаш из бронзового стаканчика перед собою.
4
Все проходит, все рушится, все приедается (франц)