Письменные розыски по адресам знакомых не завершились ничем; ни ему, ни его сестре не пришло в голову поискать Леночку на Енге, у старого очага всех её несчастий. Дело разъяснилось лишь на исходе следующей весны... Незадолго перед сном Таиска расслышала неуверенный, с перерывами, наружный стук и через дверную щелочку в полупотемках лестницы разглядела рослого, деревенской внешности и в её, Таискиных, годах, бородатого человека; прилипчивым, смутным голосом он просился к Ивану Матвеичу. По ночному времени и окраинному местоположенью ей ничего не оставалось, кроме как захлопнуть дверь, что она и сделала без промедленья. Домыв же посуду, она во избавление от страхов снова выглянула наружу и теперь не разглядела ничего: лишь слабое детское хныканье оглашало лестничную тишину. В доме как раз сидел Грацианский; желанного разговора не получилось, и гость уже прощался, привыкнув ложиться пораньше для сохранения здоровья. Иван Матвеич сам распахнул дверь. Запоздалый посетитель сидел на ступеньке, свесив бороду в колени; он поднялся, едва на него упал свет. Собственно, их было двое там — возле, держась за рукав старшего, еле стоял на ногах мальчик лет семи, ломал его сон. Он был в сапожках, как отец, и в промокшем до нитки зипунишке. На улице хлестал ледяной весенний дождь. Нахмурясь, Иван Матвеич осведомился, откуда они и зачем.
— Вот, с Енги... вроде повидаться зашел, — пояснил старший, не подымая глаз, а руку, подобно слепцу, держал на плече ребенка, и оттого, что трудно было опознать его сейчас, по прошествии ровно трех десятилетий, прибавил вкрадчиво и тихо, как пароль соучастника, не забыл ли хозяин ночь у родничка, в гостях у старого-то Калины Тимофеича.
Он не ломился в квартиру, ни на чем не настаивал и, верно, ушел бы сразу, если ему велеть построже. Но никому, даже той убежавшей женщине, не рассказывал Иван Матвеич таких подробностей детства, и лишь один человек на свете, кроме него самого, мог помнить отчество Калины.
— Входи, Демид... Васильич, — дрогнувшим голосом пригласил Иван Матвеич и посторонился, пропуская гостей в прихожую.
— Земляки, что ли? — вскользь заинтересовался Грацианский, как раз одевавшийся в прихожей.
Из-за дождя, а возможно, и — назло, он медлил с уходом, попадал не в свои калоши, не здороваясь с вошедшими и пошучивая при этом, — вот, дескать, какого рода землячки шляются к депутату лесов на ночь глядя. Дальновидный, совместив кое-какие тогдашние обстоятельства, он сразу догадался о том, что сами Вихровы раскусили только через полгода. Наконец Грацианский ушел, пообещавшись досказать свои лесные неудовольствия при ближайшем свидании, кстати — состоявшемся лет двенадцать спустя.
Когда Иван Матвеич вернулся в кабинетик, Таиска раздевала мальчика, валившегося у ней из рук от усталости. Через минуту он оказался в запретном Леночкином кресле с высокой спинкой и уже спал с пятнистым, отблески костра напоминавшим румянцем на подпухших от холода и утомленья щеках.
— Ты развесь-ка перед огнем посушиться, — вполголоса приказал Иван Матвеич сестре про его одежку, оставившую мокрый след на полу; потом поднял глаза на гостя: — Чего ж ты, как нищий, встал, Демид Васильич? Отвык, видно, от меня... давненько же мы с тобой в глаза друг дружке не глядели... интересно, кто ты теперь!.. Но раздевайся, чайком погреешься, таким образом. Наследник, что ли, твой?
— Оно самое... сынище, — посмеялся Золотухин в бороду и стал поочередно исполнять все то, что приказывал хозяин.
Так, он присел к столу с неубранным после Грацианского угощеньем, нежадно поел с каждого блюда понемножку, а стакан горячего чаю долго держал в обеих ладонях, как величайшую благость жизни. Почти непочатая бутылка водки дразнила его на столе; сперва отказался, потом налил на донышко, но вдруг осмелел, дополнил под узорчатый поясок стакана и, снова раздумав, отодвинул на средину стола.
— Давненько держал в мыслях навестить тебя, Иван Матвеич, да вот только проездом... случай навернулся. Я когда из плена-то воротился, всего неделю тебя в лесничестве не застал. И чудно: сколько разов, в самые что ни есть смертные атаки ходил, в мировую-то, а сейчас перед дверью твоей заробел... скажи, стукануть разок силы не стало, ровно рука отнялась, собака её дери! Эх, авось, думаю, не прогонит. А то и помрем, глядишь, эдак-то, не повидамшись.
— Глупости какие... таким образом, — сопротивляясь чувству жалости, сказал Иван Матвеич. — Ты пей, не стесняйся, пей!..
В глазах его невольно вставало последнее видение детства: едкое молоко лесной гари, дымная шапка над южной частью Пустошeй, грязная палуба Евпатия, кучка ребят возле пристани, на покидаемой земле... но как ни старался Иван Матвеич связать перечисленные обстоятельства с человеком, понуро стоявшим перед ним, настоящий Демидка так и остался позади, а этот был незнакомый, с тяжким грузом неизвестных Ивану Матвеичу печалей, даже весь подложный какой-то. Глубокая морщина неотвязной думы, рассекавшая его переносье, уклончивый взор и, наконец, беспокойные, словно вспугнутые руки — все усиливало впечатление исходившей от Демида тревоги. Потому ли, что говорить им, в сущности, было не о чем, Иван Матвеич спросил про житье-бытье Калины после отъезда Вихровых из Красновершья. Однако за давностью лет Демид ничего не мог припомнить о таких пустяках. Кажется, с год, не более, простояла Калинова сторожка на затянувшихся березкой росчистях, пока вслед за хозяином не растворилась, точней, по слову Калины, не переплавилась в какие-то иные, неуловимые формы существованья.
— А где и как расстался он с жизнию, про то неизвестно. Никто не видал могилы лесного зверя... может оно и впрямь, сами зарываются в землю при кончине. Вона, камень-то сам в море тонет! — Мыслями Демид Золотухин был уже далек от Енги. — Надоела она мне, Иван Матвеич, хоть в петлю от ней, и надумал я перебираться на свежие места. Вот вырвался весь, с корешком, и ушел. Да с билетами на поезд непорядок получается: с ночи в очередь становятся!
— Жена-то на вокзале, что ли? — во утоление необъяснимого любопьггства вставил Иван Матвеич.
— Нет, вдовый я, шестой год вдовею! Вот и смекнул парнишку к тебе завезти, чтоб в череду ему без сна не маяться, а со станции, как с билетами управлюсь, заберу его — и в дорогу! Он у меня не баловной, Серегой крестили. А проснется, пошумит ежли, ты его и побей, ничего. Я так смотрю, лучше с малых лет поучить, нежели впоследствии всем законом по загривку уважут!..
— Ничего, как-нибудь и без ссоры доживем до утра, — успокоил его Иван Матвеич, придвигая еду на столе. — И в какие ж ты края наметился?
— Под влиянием текущих событий сообразил я на Амур податься. Деверь отписывал: местности весьма обширные и зверя ужасть, а людишек наперечет.
— Значит, уединенья ищешь, Демид Васильич?.. с чего бы это?
— Так, от войны пережиток тяжелый остался. Вроде и годов немного, всего за сорок мне, и сила ещё не вся потрачена, а на душе — ровно бы строчков наелся... помнишь, грибы такие, поганые, на Облоге росли? Авось на Амуре посытей будет...
— Да где же ты сытей найдешь? — усомнился Иван Матвеич. — Дом у тебя полная чаша, наследство в амбарах поди не умещается... целы кони-то отцовские?
— Эка, хватил! Ведь погорело все у меня, Иван Матвеич, в одну ночку слизнуло.
Какая-то неточная правда почудилась Ивану Матвеичу в его признании.
— Крупный, видно, пожар-то был?
— Ничего себе... значительный, — скучным голосом подтвердил Золотухин и, не подымая глаз, залпом выпил водку, причем подержал стакан, пока не вылилась последняя капля. — Да мне и не жаль... нисколько мне его не жаль, добра моего... без него-то легше: идешь себе свободно, сам все налево-направо критикуешь. Трактиришко-то наш в Шиханове ещё при жене-покойнице сожгли, соседи пошалили: теперь много всякого шутника развелось. И коней мне тоже не жаль, одна забота с ними.
Водка оглушила его, разгладила складку меж бровей; он даже вроде хвастаться принялся, как хорошо, приятно ему стало после того пожара, потому что ровным счетом ничто теперь не дорого на земле. Вдруг жестокий смешок сорвался с его губ.