— Чего вспомнил, Демид Васильич?

Вместо ответа тот долго глядел на жар в печке с синими язычками по угольному тлену; резкий кисловатый пар подымался от развешанной на стулья овчины.

— Вот тоже с папаней моим забавность какая приключилась... Дело прошлое, можно и рассказать, — начал Демид. — Это мужики наши мне потом смеялися, сам я тогда ещё мальцом был! Чай, помнишь, Золотухины сызвеку обозы гоняли: сперва-то стреляную дичь на Москву важивали, а с развитием и за другие грузы принялись. Папаня и бешеный, а с каким трудом в силу входил: оно известно, как начальная-то копеечка достается. Помню, мамаша его перед смертью даже попрекала: «Ты меня росточком махоньку из того расчету и выбирал, чтоб мыла на меня меньше шло». — И в погоне за сочувствием собеседника Демид распространился о терзаниях семейства от стяжательской воли отца. — Вот на масленой эдак-то, в самый прощеный день, возвращался мой папаня из большой ездки порожняком... ну и возроптал малость на создателя небесного: всяку, мол, шушеру в люди выводишь, одного меня ни грошиком даровым не побаловал, а все — либо из огня горючего, либо из дерьма тягучего таскай! И только он ему, богу-то, такие слова предоставил, тотчас попадается ему под взгорьем, у горелой рощицы... помнишь, на Горынке?.. купец Ящиков из Лошкарева, Миколай Захарыч... ну, в самом что ни есть бедственном состоянии. Вишь, кралю он себе завел в Полушубове: сущая молодая волчица эта самая Стеша была, адской красоты, всегда за ей кавалеры вьются стайкой, пока знаменитый каторжный Донцов к ней не подоспел. Он тогда по нашим краям, на тракте, с беглыми пошаливал... А Миколай то Захарыч Ящиков и ездил к ей по старой памяти, ужасные капиталы с ей просаживал, всей деревней гуляли. Вот Донцов-то и вернись домой не в срок: очень на купца расстроился, однако губить не стал и, заметь, мошны не тронул, чтоб Стеши не марать, а только выволок его на проселок, снабдил его по-божески по шее разка два и отпустил с наставлением не показываться... Раньше-то ведь оно все попроще было! А чай, помнишь, местность глуховатая... и, значит, сзади Донцов со своей оравой подпирает, а спереди уж настоящие волки к ночи отходную завели, — да они в ту пору, в течку-то, с пуговицами сожрут... Стоит наш богатей при студеной вечерней зорьке, хмельной да покорябанный, шуба враспашку об одном рукаве, жалостно так просится к папане моему в пошевни. «Нет, вертаться мне с тобой не рука... извини, Миколай Захарыч. Да ещё карасин везу, провоняешь!» — мой-то ему. «Ничего, подсади ты меня, Христа ради, хоть до Кондыревой дачи, — слезно ему Ящиков плачется. — Я тебя озолочу и заказами впредь не оставлю». И деньги ему кажет сдуру-то, целый кошель, все сотенными. А надо сказать, папаня мой, как церковный староста, ладил ко всенощной попасть, однако смекнул: не иначе как услышал господь мою христьянскую жалобу, вот посылает мне Ящикова на разживу. Бывают клады лежачие, а бывают они и ходячие... Ясно, дело не без рыску, да ведь вся коммерция на кровце стоит, а ежели и найдут на дороге телесные останки от волков — на Донцова подумают. Топоришко у хозяйственного ямщика всегда под облучком, на плохой оборот. Никто их там не видал: посадил купца, поехали...

Второй стакан пополней Демид Васильич осушил без приглашения и, сразу отемнев, долго глядел в пол, словно забыл продолженье рассказа.

— Ты хоть огурчиком закуси, приятель, а то и билетов на поезд не добудешь, — за поздним временем намекнул Иван Матвеич.

— ...пригрелся в сенце-то духовитом, развезло Ящикова на радостях. Опять же дальний благовест над лесами стелется, звездочки теплятся в небесах, очень так проникновенно вокруг, только анделов не хватает. «А ведь это тебя, Василь Федотыч, всевышняя рука сюда привела... я уже с жизнею прощался, — Ящиков-то моему говорит. — Только я Миколу-угодника вспомнил, враз слышу твой бубенец на выручку». — «Что ж, видать, встретились наши молитвы у престола господня, — папаня думку свою думает, — посмотрим, чья сильней!» И как выехали на Калинову горловину, где и мы с тобой сидели, — помнишь заросшую подкову на березе? — тут папаня мой заохал, прикинулся, будто супонь на хомуте у него распустилась... велит Ящикову вылезти, ровно бы оглоблю поддержать, а тот, не дурак, успел сообразить, значит: кабы правда, клещи хомута разошлись бы и дуга враз обвисла бы! Однако вылез... и вот уже папаня наступает на него со своим злодейским струментом. Но едва рассечь замахнулся, обушок-то и сорвись, ровно бы сняло его мановеньем небесной силы... одно изгрызенное топорище в руке у папани осталося, такая незадача. Извернулся наш Миколай Захарыч да как полоснет моего старичка с правой, потом с левой, потом обёма враз. Погрелся на нем эдак-то, прыгнул в его же пошевни да и укатил с карасином вместе, а разбойник наш к утру еле до дому дополз, пеший и без полбороды. С недельку эдак пролежал, пока здоровьишко наладилось, пес его дери! Сам же Ящиков и похвалялся потом в компании. Промежду прочим, выдающийся силач был: кочережку в любые вензеля завязывал... Год спустя скончался от четырехдюймового гвоздя.

— Как так? — встрепенулся от неожиданности Иван Матвеич.

— Фокус с гвоздем в теплой компании показывал да, вишь, и заглотнул его спьяну-то. Пока там довезли, пока разрезали.

Иван Матвеич нахмурился:

— Что ж, ежели позабавить ты меня хотел своим рассказом, так невеселая твоя забава, Демид Васильич.

— Забавка-то веселая, Иван Матвеич, а в том дело, что ты мне белку, Марью Елизаровну, до сих пор не можешь простить, — сдержанно посмеялся тот. — Нет, у меня всякий рассказ с присадком, а присадок тут вот какой. Гляжу я на людей: ищут удобствия, взаимно сражаются, а судьба меж тем одного гвоздем в глотку уважит, другого — столбняком, как старика моего. Любит господь с нашим братом пошутить, страсть как любит! Вот я и спрашиваю: к чему же все это? — И как бы ответа поискал глазами в штабелях книг, загромождавших вихровский кабинет.

Все в нем тогда — и несмешная папашина история, с помощью которой, возможно, хотел возместить даровые харч и водку, и самый этот вопрос, прозвучавший как приглашение к отвлеченным, подальше от текущей жизни рассуждениям, — все наводило на мысль, что гость любой ценой стремится продлить свое ночное сиденье под сухой и безопасной кровлей.

— Что-то петляешь ты, Демид Васильич, не договариваешь, Чего сам-то в жизни ищешь?

Тот отвечал не сразу, а сперва прислушался к звуку дождя за окном.

— На былое богатство мое намекаешь? Нет, не так все просто, Иван Матвеич. Конечно, какая мне нонче вера... как обломку старого режима, а только... не с бочкой солонины говоришь: ещё душа во мне теплится! Ничего не ищу я, окроме тишины, покоя да ещё легкости ищу вот сюда, — и помял оттопыренный на груди кармашек с захрустевшей там бумажкой.

И вдруг у Ивана Матвеича помимо воли и со дна души поднялась вся горечь его красновершенского детства: обгрызенные корки из Таискиной сумы или настойчивые, вечерком десятилетнему мальчику, напоминания старого Золотухина, чтоб присылал мать помыть полы в его трактире.

— Так ведь это же ты счастья пожелал, Демид Васильич, — с холодком посмеялся Иван Матвеич, — а оно при дороге не валяется. За него платить надо чистоганом... и вперед надо платить. Вот говоришь, уже за сорок тебе, а перечисли, много ли у тебя взносов сделано? Таким-то образом, тишины своей искатель!..

На том и замерла их беседа; впрочем, ради мальца, мирно спавшего в кресле, оба постарались закруглить её без причинения взаимной обиды. Вскоре гость заторопился на вокзал, и лишь приниженная благодарность за гостеприимство выдавала его смятенье, с каким навсегда уходил отсюда. Гораздо позже вспомнили Вихровы, с какой тоской напоследок коснулся он натопленной печи, словно горстку тепла унести хотел с собой в непогоду, или — как ни хлеба, ни рубля не попросил в дорогу, но украдкой, играючи, утаил зажатый в пальцах кусок вихровского сахару, или — как прощально, наконец, покосился на сына с Таискиным пряником в кулачке. Все наводило на мысль о неслучайности золотухинского посещенья. На прощанье Иван Матвеич поинтересовался мельком, каким чудом тот отыскал его в столице. Оказалось, адресок Демиду Золотухину дала сама Елена Ивановна в пашутинской больнице, куда месяца полтора назад возил он дрова по разверстке. Естественное волнение от этого внезапного известия заслонило тогда вихровские соображения насчет истинных причин Демидова переселенья на Амур. С одной стороны, радость заключалась в том, что Леночка была жива, здорова и, видимо, довольна своей судьбой, а с другой — это возвращало Вихрову его любимого ученика. Остаток ночи Вихровы провели в раздумьях о беглянке и прежде всего — как же это в суматохе розысков забыли пошарить на Енге!